И лавры не вечно зелены. Еще одна ступенька вверх


Глинка В. М. "Жизнь Лаврентия Серякова"
Изд-во "Детгиз", М., 1959 г.
OCR Artvek.Ru


В начале октября академия сообщила военному министерству, что Серякову присуждено звание художника, но и через два месяца еще не было никакого ответа. Лаврентий знал, что теперь его нельзя превратить снова в «нижнего чина», но все же тревожился от этой полной неизвестности. Отпустят ли его из военного сословия или прикажут рисовать и гравировать какие-нибудь картинки с предметами вооружения, вроде тех, что копировал когда-то в батальоне кантонистов? Все ведь может быть...
Конечно, сейчас военному начальству не до него. 21 октября Россия объявила войну Турции, на Дунае уже сражались, и Франция с Англией вот-вот вступят в войну, встревоженные победой адмирала Нахимова у Синопа.
В декабре на выставке побывал царь. Его сопровождал вице-президент академии граф Толстой. Наверное, именно он обратил внимание Николая на гравюру Серякова, расхвалил ее как нечто исключительное и небывалое.
— Надо его поддержать, — сказал царь.
Эти слова были услышаны многими, запротоколированы в журнале совета академии, дошли, верно, и до военного министерства через сопровождавшего императора генерал-адъютанта. В январе в академию пришла копия царского приказа: «Кондуктора-топографа Серякова за необыкновенный его талант произвести в коллежские регистраторы, дать ему место в военном министерстве и выдать из кабинета на обмундирование».
Даже при всей радости от этого приказа, завершавшего его долголетний путь «нижнего чина», даже при всей привычке к казенному языку Лаврентий, прочтя в академической канцелярии эти строки, почувствовал их нелепость. «За необыкновенный талант произвести в коллежские регистраторы». За талант наградить чином! Да еще самым мелким, в котором состоят в России многие тысячи канцеляристов, писцов, смотрителей почтовых станций... Вот ерунда-то! Приказал бы: «Уволить навсегда из военного сословия, предоставив заниматься своим искусством», — другое было бы дело!
Хотя, по правде сказать, он и сам не знал, что делать теперь со своим искусством. Гравировать картины Эрмитажа? А кто бы их стал покупать? Вон Агин и Бернардский попытались издавать отличные картинки к «Мертвым душам», и что из этого вышло? Сейчас нет на всю Россию ни одного иллюстрированного журнала, кроме «Листка» Тимма, в котором все как есть заполнено войной, светской и придворной жизнью. Видно, правду говорил Линк, что «грамотность с крепостным правом несовместима». До распространения картин великих художников тоже никому нет дела. Так и выходит, что его теперь признанное мастерство мало кому принесет пользу.
Царская воля была немедленно выполнена. Серяков мог именоваться отныне «вашим благородием» и на полученные деньги оделся в новую форму, скинул наконец мундир унтера-топографа. А вот места ему не предоставили никакого.
Некоторое время Лаврентий ждал, что его вот-вот вызовут и назначат рисовальщиком каких-нибудь картушей на планах, вроде тех, что делал, бывало, у полковника Попова. Только бы не к барону Корфу, в департамент военных поселений! В новом месте авось никто не будет смеяться, что после шести лет обучения в Академии художеств вновь вернулся к прежнему занятию.
Но никто не присылал за ним, и сам он не шел никуда с просьбами. Может, и вовсе забудут. Хотя и на это надежды мало: случается, что медленно работает канцелярская машина, но наверное, рано ли, поздно ли, вынырнет из нее какое-нибудь назначение.
А пока нужно что-то зарабатывать на жизнь, ведь даже жалованья унтер-офицера ему больше не выдавали. Придется сходить к Клодту, Крашенинникову, Сту-дитскому, попросить вспомнить о нем при случае...
Не собрался еще осуществить такого решения, как Клодт сам прислал за ним сына. Серякова не было дома, когда заходил Михаил, и матушка передала только, что просили прийти не откладывая. Окрыленный надеждой на работу, Серяков поспешил на Стремянную. Константин Карлович встретил его без обычной улыбки и сразу провел к себе в кабинет.
— Печальные вести о Линке, — сказал он, садясь и указывая Лаврентию на стул. — Сегодня в училище приходил ко мне муж его сестры. Он ненадолго приехал в Петербург по делам и разыскал меня. Шарлотта помнила, что я служу в Артиллерийском училище.
— Но что же с Генрихом? — встревоженно спросил Серяков, потому что Клодт смолк и грустно смотрел куда-то вдаль.
— Не можем ли мы ему помочь?
— К сожалению, нет... — покачал головой Константин Карлович. — Слушайте. До декабря прошлого года Линк служил у богатого помещика Криштафовича, был домашним библиотекарем и конторщиком. А тут поссорился с хозяином и ушел. Поссорился, потому что уже несколько лет помещик продавал — другого слова не подыщешь — целые артели своих крестьян подрядчикам на проводимую поблизости... в Варшаву, что ли... железную дорогу. Летом они работали на дороге, а зимой голодали, потому что поля обрабатывали кое-как бабы, дети и старики.
— Это я знаю. Видел, когда был дворником, крестьян, которые побирались здесь, тоже запроданные помещиками на постройку Московской дороги, — сказал Лаврентий.
— Да, это, видно, везде так делается, — продолжал Клодт. — А в декабре, когда подрядчик заранее приехал к помещику заручиться на будущую весну новым договором, крестьяне его увидели и возмутились: «Не хотим больше идти работать впроголодь и семьи свои губить!..» Попросили они Генриха Федоровича, которого хорошо узнали и которому вполне доверяли, поговорить с помещиком... Он поговорил, даже поспорил, сначала пытался доказать, что это для него же невыгодно в будущем, что крестьяне его обнищают, потом сказал, что это бесчеловечно. Должно быть, разговор вышел крутой, потому что Линк после этого взял расчет и переехал к сестре в Минск. Но крестьяне не успокоились и стали посылать ходоков с прошениями к губернатору, в Казенную палату и еще куда-то... На несчастье, Генрих Федорович продолжал бывать в селе — у него осталась там привязанность, крестьянская девушка, на которой он собирался жениться. Помещик обвинил его в подстрекательстве крестьян к бунту. Должно быть, и в самом деле Линк давал им советы, куда жаловаться, писал прошения. Его арестовали у этой девушки. Панские гайдуки и полицейские избили его, связали и повезли в город на дровнях, едва прикрыв только старой холодной шинелью. А был крепкий мороз. В городе посадили в острог. Он простудился страшно, и его скоро перевели в тюремный лазарет...
— Неужто умер? — не выдержал Серяков.
— Да, двадцатого января... И просил Шарлотту, которую к нему пустили перед концом, передать вам и мне свой последний дружеский привет... Жалеет, мол, что рано приходится умереть, но не жалеет о том, что сделал. Уж если умирать, так за что-то доброе и справедливое...
Полночи бродил Серяков по улицам после этого разговора, не замечая, что февральская вьюга засыпала его снегом с ног до головы, что промерз и устал. Несколько раз останавливался у подъезда на Стремянной, из которого выходили когда-то с Линком на вечерние прогулки. Сердце разрывалось от тоски и возмущения. Вспоминались крестьяне, которых видел когда-то просящими милостыню на улицах, — оборванные, худые, голодные. Вспоминался лазарет, в котором лежал в горячке. Верно, тюремный-то был еще хуже, где же тут выжить?.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое? Неужто никогда не придут в Россию справедливость и человечность?.. Что же он-то, Серяков, должен делать, чтобы быть достойным своего покойного друга?..
Работа сама нашла Лаврентия в начале марта. Однажды утром перед домом, где жили Антоновы, остановилась карета, запряженная раскормленными лошадьми. Из нее вышли два осанистых иеромонаха. Богомольная старуха соседка с поклонами проводила их во двор и указала дверь художника. Усевшись в комнатке Лаврентия, старший монах начал речь восхвалением известного многим таланта его благородия, после чего предложил ему взять на себя руководство граверной мастерской Киево-Печерской лавры, с тем чтобы и самому участвовать «своим искусным резцом» в изображениях, украшающих книги, которые выпускает лаврская типография. При этом держаться, конечно, надобно не нового вкуса, чтоб не смахивало на светские картинки, а работать по старым киевским образцам XVIII века, к которым привыкли молящиеся. Условия службы отличные: отдельный домик с прислугой, отоплением, освещением, лошади для выезда в любое время с конюшни митрополита, а летом — дача на берегу Днепра. И сверх того, разумеется, хорошее жалованье.
Но разве такой работы хотел Лаврентий? Разве стоило учиться в академии, чтобы копировать изображения святых из старых книг? Он отвечал, что благодарит за честь, но он человек не свободный — чиновник военного министерства, со дня на день ожидает назначения, а потому и не может никуда уехать. Но иеромонах возразил, что на сей предмет его преосвященство напишет военному министру, и, верно, ответ получится благоприятный, конечно если господин Серяков согласится. Лаврентий и тут нашелся что ответить. Сейчас он накрепко привязан к Петербургу, решившись весьма скоро начать гравирование новой большой доски, уже на звание академика. Недовольный иеромонах насупился, и Серяков схитрил, добавив, что, получив это звание, он, верно, будет больше подходить к предложенной высокой должности, а пока готов резать здесь для лавры, готов хоть сейчас же, если ему вручат оригиналы и подойдет оплата.

Продолжение книги ...