Окончательный выбор. Программа (продолжение)


Глинка В. М. "Жизнь Лаврентия Серякова"
Изд-во "Детгиз", М., 1959 г.
OCR Artvek.Ru


Через две недели, проведенные Лаврентием в непрерывной тревоге, пришел ответ: со стороны военного министерства нет препятствия к предоставлению программы кондуктору-топографу Серякову. Но в случае присуждения ему звания свободного художника «указанное звание надлежит заменить чином коллежского регистратора», а самого Серякова, как «принадлежащего к военному ведомству, определить на службу в оном».
«Принадлежащего»! Вот оно, настоящее выражение! И с успешным окончанием академии не закончится зависимость Серякова от военного ведомства. Оно и впредь не хотело выпускать из цепких лап свою собственность, бывшего кантониста, какими бы способностями он ни отличался!
«Да ладно, посмотрим, — думал Лаврентий. — Произведете в чиновники, тут-то я и свободен!..»
Еще через несколько дней совет академии рассмотрел прошение Серякова и предписал ему для выбора картины явиться к заведующему галереей Эрмитажа Федору Антоновичу Бруни.
Лаврентий давно не видел Бруни. В последние годы профессор мало бывал в академии, поглощенный хлопотами по устройству картинной галереи в новом здании. Серяков слышал от товарищей, что почти каждый год Федор Антонович ездил за границу осматривать и покупать картины и скульптуры для Эрмитажа. Много художественных ценностей, принадлежавших разорившимся или напуганным событиями 1848 года аристократам, перевез Бруни в Петербург из Парижа, Рима, Венеции.
Идучи в Эрмитаж, Лаврентий сомневался, вспомнит ли его Федор Антонович. Когда-то, в первый год пребывания в академии, он так одобрил Серякова... Но профессор славился забывчивостью и рассеянностью. Вот забыл, видно, что когда-то обещал пустить в Эрмитаж посмотреть картины, когда не будет посетителей. Но это пустяки, забывает вещи поважнее. И на память Серякову приходили рассказы о том, насколько Бруни «не от мира сего».
Рассказывали, что однажды, едучи в Царское Село и оказавшись в купе вдвоем с незнакомой дамой, Федор Антонович, восхищенный красотой ее бархатной накидки, принялся молча драпировать складки так и эдак на коленях соседки. Полагая, что едет с сумасшедшим, дама ни жива ни мертва едва дождалась остановки поезда. И только тут, подняв глаза на ее лицо и сообразив, что делал, Бруни принялся извиняться.
Возвращаясь как-то летом на дачу, профессор купил для младшего сына игрушечную лошадку — раскрашенную головку на длинной палке. Приехав на Аптекарский остров и отворив калитку, Бруни сел на палочку и лихо поскакал по дорожке к балкону, где встретил его дружный хохот незнакомых людей. По ошибке он «въехал» в сад чужой, соседней дачи.
На званых вечерах Федор Антонович по рассеянности брал в передней из рук выездного лакея его цилиндр с галунной кокардой и входил с ним в гостиную. Он долго носил в кармане полученное жалованье, удивляясь и негодуя вместе с женой, почему его до сих пор не выдают. Забывал надеть или путал ордена, прикрепляя их не там, где полагалось, невпопад повязывал белые или черные галстуки, строго предписанные на свадьбах, похоронах или официальных приемах.
Таких рассказов ходило о Бруни по городу великое множество, и теперь Лаврентий с тревогой думал, удастся ли ему привлечь к себе внимание рассеянного профессора и получить от него действительно нужный совет.
Хотя новый Эрмитаж был уже около года открыт для публики, Серяков знал его только снаружи. Он хорошо помнил встречу с сердитым полковником в Эрмитажной галерее. «Нет уж, дождусь, пока смогу радоваться искусству без дрожи в коленях», — говорил он себе, когда товарищи с восторгом рассказывали о том, что видели в новом музее.
Теперь другое дело — он шел в Эрмитаж с пакетом из академии, шел, чтобы получить законное право постоянно бывать там для работы.
И все-таки Лаврентий вошел не с главного подъезда, украшенного гранитными атлантами, а через боковую, самую незаметную дверь, из подворотни с Зимней канавки, где ходили истопники, дворники, водовозы и прочий мелкий люд.
Ему повезло — только поспел обратиться к лакею в дворцовой ливрее, дежурившему на нижней площадке, как сам Бруни показался на лестнице и взял от него конверт.
Нет, видно, когда дело шло об искусстве, Федор Антонович не был рассеян. Сразу узнал Серякова, и лицо его становилось все внимательнее, по мере того как выслушивал пояснения и рассматривал оттиск со святым Иеронимом.
— Пойдемте сейчас же в галерею, — сказал он, — у меня как раз есть время.
То, что увидел Лаврентий, превзошло все его ожидания. Он и представить себе не мог такой величественной и пышной отделки залов. Они шли сначала по длинной галерее со сплошь расписанными стенами, и Федор Антонович сказал, что это копия лоджий Рафаэля в Ватиканском дворце, снятая русскими художниками для живописной практики еще во времена Екатерины II. И здесь и в соседних, видных за открытыми дверьми залах лежали в витринах красного дерева с бронзой золотые монеты и медали, стояла раззолоченная мебель, сверкали восковым глянцем наборные полы из цветного дерева. На миг промелькнул уходивший в сторону еще один ряд огромных залов, освещенных через застекленные потолки. Стены их были увешаны картинами. Вошли в зал русских мастеров. Вот перенесенные из академии «Последний день Помпеи» и «Медный змий», вот портреты Кипренского, «Мальчик, завязывающий лапти» Венецианова, пейзажи Матвеева, Воробьева, Щедрина...
Бруни шел не спеша, давая краткие пояснения, отвечая наклонением головы на поклоны стоявших в залах лакеев. Миновали второй зал русской живописи, из которого открылась было светлая, окруженная колоннадой, нарядная желто-мраморная лестница.
В следующем зале Федор Антонович остановился: — Здесь мы и поговорим с вами... Это был зал Рембрандта. Кое-что Лаврентий помнил по единственному своему приходу в Эрмитаж, другое знал по копиям и репродукциям. Теперь еще медленнее пошли от полотна к полотну, всматриваясь в них. Портрет старого воина с пристальным и жестким взглядом окруженных морщинами глаз... «Снятие со креста», где светом фонаря выхвачено из тьмы безжизненное тело, обвисшее на руках учеников... Столь памятный Серякову «Блудный сын»... Удивительно живое лицо пожилой женщины с поджатыми губами, экономной хозяйки и сплетницы...
— Вы хотели бы гравировать портрет или многофигурную композицию? Мне кажется, лучше портрет...
— Портрет или одну фигуру, Федор Антонович... По правде сказать, все-таки легче...
Наконец Лаврентий остановился на профиле старика с седой бородой, в натуральную величину. Бруни одобрил его выбор.
— В добрый час, начинайте, — сказал он.
Со следующего дня Серяков стал ходить рисовать в Эрмитаж. В зимние месяцы — было начало февраля — музей был открыт для осмотра с десяти до двух часов, но тем, кто хотел, разрешалось оставаться еще часа два, до сумерек. Впрочем, такие любители искусства были редки. Работать было спокойно — за день пройдет через зал десять—пятнадцать человек. При входе офицеров Лаврентий вставал, и редкий из них, хоть и видел, что солдат рисует, догадывался разрешить ему продолжать свое дело. Почти все заглядывали в рисунок, и многие делали замечания, обычно в форме приказа: «Подтушуй здесь!», «Убавь уха!», «Чего ж этого старика рисуешь? Кому он нужен? .. Ты бы дамочку покрасивее...»
Убиравшие залы и сопровождавшие посетителей служители, по-дворцовому называвшиеся лакеями, скоро привыкли к необычайному ученику академии в солдатском мундире, расспросили Серякова о его судьбе. К некоторым и Серяков пригляделся поближе, узнал прошлое — кто из солдат, кто из лакейских детей или дворцовых крестьян, запомнил имена и отчества.
Особенно подружился он с семидесятилетним Василием Васильевичем, убиравшим зал Рембрандта. Отставной гвардеец, тяжело израненный под Парижем, он за сорок лет службы в Эрмитаже стал любителем искусства, авторитетом для него был один Бруни. Похвалив какую-нибудь картину, Василий Васильевич добавлял: «Вот и Федор Антонович каким-то господам тоже говорили, что она в конпозиции востра...» Отметив, что на другой пожелтел лак, сообщал: «Докладал я намедни Федору Антонычу приватно, и они реставратным приказали, чтоб ей занялись».
Когда Лаврентий рассказал, каким рассеянным считают Бруни в академии, старик заметил:
— Они и здесь бывают иной день точно не в себе: им докладаешь, а они мимо променадом идут. Да и понятно: думают-то не про перину аль блеманже, а может, картине какой сумнительной автора определяют... Но небось все нужное в комплекте помнят — нас всех никогда не спутают именами и кто чего стоит, верную апробацию дают — кто грамотный, кто аккуратный и кто вкус чувствует к изячному.
Серяков скоро заметил, что Василий Васильевич соединял все три перечисленных достоинства с любовью к иностранным словам. Любовь эта зародилась, должно быть, еще в заграничном походе, в Париже, где он долго лежал в госпитале, и окрепла от многолетнего слушания разговоров господ — посетителей Эрмитажа.

Продолжение книги ...



При цитировании гиперссылка обязательна.