Нелегкий год. Голубой домик (продолжение)


Глинка В. М. "Жизнь Лаврентия Серякова"
Изд-во "Детгиз", М., 1959 г.
OCR Artvek.Ru


В первые дни выздоровления Лаврентию все время хотелось есть. Но старый лекарь накрепко запретил брать в рот хоть крошку сверх позволенного, пригрозил смертью и растолковал, что следует постепенно привыкать к пище.
И еще томило желание поскорей уйти из этого безотрадного места. Неспроста он видел в бреду арестантский этап — палата, где очнулся, во многом была на него похожа, только что по-казенному чисто. Выровненные по линейке на крашеном полу, стоят в два длинных ряда железные койки. Но даже днем здесь все серо — стены, одеяла, халаты, обросшие лица. А долгими зимними вечерами и ночами еще хуже. Тускло горят в двух концах палаты одинокие сальные свечи в фонарях, стонут и бредят едва различимые на койках больные. Как тени, бродят, шлепая туфлями, выздоравливающие. В одном углу, чтобы отвести душу, играют в кости или слушают чьи-нибудь россказни, в другом хрипит умирающий. Печку, несмотря на январские морозы, топят один раз в сутки, и на окнах ледяные узоры не оттаивают никогда. Больные стучат зубами, кашляют. После утреннего обхода лекаря лежачие просят ходячих укрыть их хоть на время вторым одеялом, дать отогреться. Пища холодная и такая скудная, что на ней мудрено поправиться.
Конечно, все это было знакомо Лаврентию, все похоже на любую российскую казарму, на которой наживаются многие начальники. Только здесь еще люди-то больные, беспомощные, придавленные сознанием, что навряд ли выйдут отсюда живыми. Не приноси Марфа Емельяновна каждый день сыну свою стряпню, вовек не поправился бы и он. А каково есть, когда вокруг полуголодные люди? Хорошо, что матушка готовила всегда с большим запасом — знала, куда несет, — и он мог покормить соседей.
Наконец Антонов перевез Лаврентия на Озерный, и здесь наступили счастливые дни. Уже без оглядки ел он все, что готовила Марфа Емельяновна, сам жарко топил печку и смотрел за окно, где под февральским солнцем начиналась первая капель со сверкающих сосулек.
Серякова навестили Клодт и товарищи по артели, а каждые два — три дня заходил Линк. Он принес номера «Современника», в которых были напечатаны «Обыкновенная история» и продолжение «Записок охотника». Читать целые дни, да еще такие книги, — что может быть лучше! Лаврентий даже матушке прочел вслух «Бурмистра».
Однажды после вечернего чая Антонов развернул «Северную пчелу». Не замечавший раньше у своего друга интереса к газетам, Серяков спросил:
— Что вы, Архип Антоныч, нашли там хорошего?
— Да вот боюсь, брат, не заварилась бы каша, — ответил старый писарь. — Покудова ты болел, венгерцы против австрийцев взбунтовались и крепко их потрепали. А сейчас, вишь, наши четыре корпуса приказано на границу двинуть. Гляди, не потащили бы и тебя обратно в топографы, если большая драка завяжется.
Встревоженный Лаврентий стал расспрашивать Линка, который опять зашел его навестить.
Матушка была в кухне, и все-таки, прежде чем говорить, Генрих Федорович опасливо оглянулся.
— Да что же, помогаем австрийскому императору венгерскую революцию душить, — сказал он пониженным голосом. — Венгерцы выбились было из векового подчинения, показали австрийцам, как нужно за свою свободу сражаться. Но мы — тут как тут. Можно ли не помочь «правому делу»? — Линк грустно усмехнулся. — Подпираем шаткие престолы, как после наполеоновских войн, во время «Священного союза», если о таком слыхали... Знаменательный год, дорогой Лаврентий! Пока нас холера занимала, в Европе смелые люди немало крови пролили. В Париже и Вене, Берлине и Франкфурте, Неаполе и Милане — везде нашлись герои, что человеческих прав требовали. И везде все по-старому осталось, только много могил прибавилось. Надо ли удивляться, что у нас те крохи либерализма, которые были, под стол сметают? .. Вы теперь, я полагаю, довольно окрепли, чтобы все услыхать... «Иллюстрации» нашей также больше не существует...
— Как! Почему? — привскочил на стуле Серяков.
— Очень просто... Сначала господин Крылов проиграл какой-то процесс по имению, тысяч, говорили, на шестьдесят, и без нужного капитала оставался... Впрочем, это, может, только дипломатическое объяснение — до журналов ли сейчас подобному господину? Не модно и не доходно... А недавно и у Александра Павловича неприятность, также для нашего времени самая понятная, вышла...
— Что ж такое? — спросил ошеломленный Серяков.
— Я все узнал от Константина Карловича, он, верно, и вам расскажет, — продолжал Линк. — Кто-то, видите ли, очень важная особа, сделал Башуцкому замечание, как он, камергер двора и превосходительный чиновник, и вдруг таким непочтенным делом, как журнал, занят. Это, видите ли, только разночинцу подходит. А Башуцкий наш не стерпел такое невежество и загорячился, наговорил лишнее. Доложили в самых верхах, и пришлось подавать прошение в отставку: оказался в немилости и без должности... Уж какое тут редактирование... Все рассказанное Линком подтвердил и Клодт.
— Но вы за себя, Серяков, не беспокойтесь, — сказал он. — Как сможете, перебирайтесь на Стремянную. За квартиру с дровами заплачено до июля, и работу авось какую-нибудь достанем. Жалованье ваше за январь и февраль Башуцкий передал мне, так что на первое время хватит.
— Но ведь я не работал эти месяцы, Константин Карлович, — запротестовал Лаврентий.
— Что ж такого? Мы с Башуцким тут немного схитрили и не сказали Крылову про вашу болезнь, вот он и выдал жалованье сполна. Не делить же нам его теперь пополам с Александром Павловичем?
Грустно было Серякову возвращаться в квартиру, где так дружно работалось, где он столько узнал нового и, сам чувствовал, стал взрослее и разумнее. Мастерская и столовая опустели — все купленное на средства издателя продали недавно с торгов. Остались только сделанный на заказ стол для гравирования и станок — на них не сыскалось охотников.
Комната Бернарда тоже стояла пустой: он решил бросить гравирование и, как говорили, поступил уже в какую-то иностранную торговую фирму. Кюи ходил сам не свой, расстроенный, похудевший. Поначалу Серяков думал, что это от потери твердого заработка. Он недавно узнал от Линка, что казавшийся всем таким легкомысленным Наполеон постоянно посылает часть заработанных денег старикам родителям в Вильну. Но в один из первых вечеров после возвращения на Стремянную Кюи зашел к нему и, присев на постель, сказал:
— А знаете, Лаврентий, я больше не хожу на Выборгскую сторону...
— Почему же?
— Александра Дмитриевна уехала в Тулу, погостить к Оленьке, и недавно написала отцу, что скоро там выходит замуж... опять за полковника... — Голос Кюи дрогнул. Он отвернулся от Серякова.— Я, знаете, одному радуюсь, — продолжал Наполеон через минуту: — все-таки она от знакомства со мной гораздо свободнее стала говорить по-французски... Два года практики. Хоть этим я принес ей пользу...
«Ах ты, бедняга! — подумал Серяков. — Видно, нужен ты был своей генеральше только как ловкий кавалер в танцах, на прогулках да для практики во французском языке. А теперь она строит свою жизнь по-настоящему, и нет тебе там места...»
В начале марта Лаврентий возобновил занятия в академии. Бруни надолго уехал в Москву — просматривал в тамошних дворцах живопись, нельзя ли что включить в галерею Эрмитажа. Ждать больше было невозможно, следовало скорее зарекомендовать себя в новом классе. Венгерская война разгоралась, в городе говорили о скором отправлении к границе гвардейского и гренадерского корпусов. Серяков просил профессора Маркова принять его в число учеников и получил согласие.
Работы по гравированию было немного. Клодт достал для своих бывших подначальных чертежи по фортификации, которые нужно было приложить к издаваемому юнкерскому учебнику, да Линк поделился с Серяковым и Кюи несколькими иллюстрациями из священной истории, заказанными ему рижским издателем. Однако Серяков не тужил. Кое-что он сберег с прошлого года, еще сотню передал Клодт. Лаврентий с полным увлечением работал в натурном классе, впервые рисовал обнаженного человека, начал писать красками. А в свободное время ходил к матушке, читал, беседовал с Линком. Много радости по субботам и воскресеньям доставляла ему игра Цезаря.
После продажи с торгов фортепьяно, стоявшего в столовой, Наполеон принялся искать какой-нибудь инструмент напрокат, и вскоре они вчетвером — Кюи, Линк, дворник и Серяков — перенесли из соседнего дома видавший виды рояль с предлинным хвостом, который с трудом втащили в квартиру.
— Хоть до лагеря пусть поиграет, — говорил Наполеон, более других тревожившийся о будущем годе, в котором каждому из граверов предстояло устраиваться по-новому.
— Не громыхало бы чрезмерно в пустой комнате, — опасливо заметил любивший тишину Линк.
Но Лаврентий знал — то, как играет подросток, нравилось и ему.
А Цезарь играл теперь что-то новое — грустное, напевное.
— Что это? Чья музыка? — спросил Серяков после того, как несколько раз прослушал одну из пьес.
— Это так... свое... — отвечал, запинаясь, мальчик, и обычно бледное лицо его густо покраснело. Он указал на лежавшие на рояле листки исписанной нотной бумаги и карандаш: — Я вам сказал потому, что вы слушаете с таким вниманием, но, пожалуйста, не рассказывайте об этом пока Генриху Федоровичу и даже брату... Плохо выходит, да я не могу без этого...
— Хорошо, я никому не скажу, — успокоил его Серяков.
Он всегда относился к Цезарю ласково и внимательно, теперь к этому прибавилось уважение. Вот она, подлинная творческая страсть! Тринадцатилетний болезненный мальчик целую неделю зубрит математику и фортификацию, получает отличные отметки, устает на строевых учениях, живет по приказу и барабану, но все свободные часы отдает не сну или развлечениям, а одному любимому искусству, уже создает в нем что-то свое... Молодец Наполеон, что дал возможность брату быть счастливым за этим старым роялем!..
В конце апреля Линк вошел в комнату Серякова и тщательно запер за собой двери.
— Мне нужна ваша помощь, Лаврентий, у меня случилось нехорошее, — сказал он. — Многих моих знакомых нынче ночью заарестовали.
— Кого? За что?
— Они все приходили по пятницам к одному чиновнику, чтобы о политике беседовать... Вам даже известен один — Евстафия Бернардского тоже забрали... Слыхали и о другом — отставном офицере Достоевском... Да, да, автор «Бедных людей» и «Белых ночей»... Туда больше литераторы, переводчики, студенты, приходили.
— Но что же они сделали?
— Я же вам объясняю — собирались, разговаривали про политику, говорили, что нужно крепостное право отменить, ввести гласный суд; всеобщая воинская повинность также необходима вместо рекрутства.
— Что же с ними будет?
— Верно, по крутому времени некоторым то же сделают, что в 1825 году. — Линк очертил пальцем вокруг шеи.
— Да что вы! Тогда же восстание было, войска на площадь вышли, царя хотели убить.
— Ну, не знаю. Наверное, в Сибирь сошлют...— Линк помолчал. — Так вот, я хочу завтра же из Петербурга уехать.
— Господи, да вы-то тут при чем?— удивился Серяков, помнивший прошлогодний разговор за стеной.
— Последние года полтора, действительно, я там не заходил, — согласился Генрих Федорович, — но раньше часто слушал их и сам не раз говаривал. Потом стало мне казаться, что все пустая болтовня, без проку и от жизни вдали... Однако до последнее время книги брал и знакомство водил. — От волнения Линк говорил неправильнее обычного.
— Но куда же вам ехать? Где же вы сможете гравировать, кроме Петербурга?
— Еду в Минск, туда супруга Лотты на службу переводят. Все равно с ними мне не расставаться. Я и решил поехать вперед, чтобы все устроить, снимать квартиру и другое по хозяйству... Свою комнату я запру. Помните: вы не знаете, куда и надолго ли я уезжал. Но, если все благополучно будет, я напишу. Вы перед отъездом с квартиры вещи продаете и мне деньги высылаете... Вы, Лаврентий, не думайте, что я боюсь за свои мысли отвечать и оттого убегаю. Но без проку совершенно я не желаю пропасть... А что до работы, то и тут в ближние годы, я полагаю, не много случиться может. Как бы не приходилось нам всем выучивать другое ремесло, в России более нужное...

Продолжение книги ...



При цитировании гиперссылка обязательна.