У Кукольника. «Жаворонок» (продолжение)


Глинка В. М. "Жизнь Лаврентия Серякова"
Изд-во "Детгиз", М., 1959 г.
OCR Artvek.Ru


Немало квартир перевидел Серяков за годы петербургской жизни, со многими разными господами приходилось говорить, но таких, как Одоевский и Кукольник, не встречал. «Однако, — тут же подумал, — равнять их, пожалуй, нельзя. У князя — черепа стоят, приборы среди книг, сюртук особенно длинный. Ну, значит, ученый, мало ли чем занимается? Но держит себя просто, доверчиво. И писания его такие же добрые, задушевные. А Кукольник совсем иной — говорит торжественно, ровно трагедию читает:
«Посвятивши себя искусству...», «Пойдем и объяснимся...», «Цель его высока и благородна». Имя сразу на иностранный манер переделал — Лауренций. Куртка яркая, атласная, поминутно в зеркало смотрит. Днем, в будень, а вином как от них с Тихоном несет. Беспорядок ужасный в кабинете — видно, холостой, не обращает на это внимания. Но и он очень добр! И до чего ж образован! Попа Лаврентия какого-то стародавнего вспомнил, собор во Флоренции, залив... Ох, как мало я знаю! Надо учиться, читать серьезные книги, как только время будет...»
Серяков вступил в новую полосу жизни. Гравюрные работы для «Иллюстрации» шли одна за другой, расчет следовал немедленно. От переписки отказывался — знай режь да носи на Гороховую.
Кукольник всегда сам принимал заказанное, сам давал новое. Хотя в журнале работало еще двое господ, но они больше ездили в типографию, за готовыми статьями к авторам, ведали рассылкой журнала подписчикам и по магазинам, а Нестор Васильевич был подлинной душой редакции. Очень скоро Лаврентий почувствовал, что у Кукольника есть, что называется, «глаз» и знание журнального дела. Несмотря на то что в любой час суток от него чувствительно попахивало вином, он безошибочно умел найти размер заказываемой гравюры, чтоб не было чрезмерно мелко или, наоборот, как он говорил, «излишне размазано». Определяя величину рисунка, он тут же прикидывал, как скомпонуется страница, порой советуясь с Серяковым, к которому неизменно благоволил и называл на «ты» и Лауренцием. Обладая разносторонними, хоть, может, и неглубокими познаниями, он сам просматривал французские, английские, немецкие издания, подобные «Иллюстрации», из которых часто черпал статьи, связанные с юбилейными датами всемирной истории, новости в искусстве и технике, путешествия и научные открытия. Он непрерывно сочинял что-то свое для «Иллюстрации», вел всю корректуру, придумывал новые темы статей, заказывал авторам, редактировал. Память его и работоспособность были удивительны.
Скоро Лаврентий увидел, что во всей квартире Кукольника царствует истинно холостяцкий беспорядок, уборка делается редко и небрежно. В зале стояли колченогие стулья, на рояле пыль лежала толстым слоем. Постоянно, как в трактире, приходили и уходили какие-то господа, болтали с хозяином, пили, ели, даже спали где-то в задней комнате. Но если кто-либо из таких гостей бывал в кабинете, когда Серяков приносил свои гравюры, Нестор Васильевич говорил без стеснения:
— Ступай, брат, мы делом займемся...
К работам Лаврентия Кукольник относился доброжелательно, не упуская, однако, случая указать и на их недостатки. Бегло взглянув на первую же принесенную доску — портрет Петрарки, — он тотчас заметил, что перо оказалось в левой руке поэта. Но, когда сконфуженный Серяков — черт знает, как такое вышло! — предложил вырезать портрет заново, Нестор Васильевич сказал:
— Не к чему, братец! Большинство читателей и не заметит... Я тебе говорю только затем, чтоб впредь внимательнее был, когда режешь, а то ежели шпага у полководца или скипетр у короля окажутся также не у места, за это уж не погладят... Но главное, ты хорошо сделал. Видно, все внимание на лицо устремил. И правильно, главное у поэта — лицо! — Кукольник приосанился, глянул в свое застольное зеркало и с удивительной легкостью перешел на возвышенный, неизменно смущавший Серякова тон:
— На лице поэта почиет вдохновение, как светлое облако, набежавшее на вершину скалы. В нем видна значительность творческой мысли, прозрение прекрасного сквозь серую пелену окружающего мира. И все это тебе удалось передать! — Опять взгляд в зеркало и дальше вновь обычным тоном:
— Да и времени у нас нет переделывать: завтра в набор сдам, статья о Петрарке идет через номер. Я ведь потому и за границей перестал картинки заказывать, как другие наши издатели, что долго они оборачиваются. — Вновь регистр голоса несколько поднялся:
— Да и что искать иностранного, когда во всех областях художеств есть у нас свои артисты? Даже где сразу не видны стороннему глазу, поищи — и найдешь, Кукольник тебе ручается!
Тему о современных русских искусствах — литературе, живописи и музыке, — что они достигают «доселе неслыханных высот», но общество не понимает и не ценит живущих в среде его талантов, Кукольник любил развивать многословно и выспренне.
Серяков несколько недоумевал, чувствуя в этих тирадах какую-то неудовлетворенность Кукольника, что-то вроде обиды за себя, не оцененного по заслугам.
«Что за блажь!— думал Лаврентий. — Ведь все его знают, на театре играют, повести и романы печатают. Чего ему еще?» В третий визит Серякова на Гороховую Кукольник спросил, как думает сам гравер: лучше ли работает раз от разу?
— Сдается мне, будто лучше, — простодушно сказал Лаврентий. И, покраснев, добавил: — Но для меня главное, что, когда рисую или режу, то ничего мне больше не нужно...
Кукольник воодушевился.
— Это и есть верный знак, что ты судьбой предназначен искусству! — воскликнул он. — Ты испытываешь в творчестве забвение всего земного. Творишь, как поет божья птица. Таково высшее счастье, даруемое артисту. Похвалы или поношения невежественной толпы — ничто по сравнению с этим блаженством! Знаешь ли, как пишет свои полотна мой друг, великий Карл? Встанет у мольберта и часов восемь—десять не пьет и не ест! Весь в холодном, именно в холодном, поту, до полного изнеможения сил доходит, валится почти что замертво. Вот экстаз художника!
И он пустился рассказывать о Брюллове, о его работах и грандиозных замыслах, особенно напирая на то, что только огромные творения на великие темы достойны больших талантов, а изображение окружающих нас будней — удел посредственности, что уже по выбору темы можно судить об объеме таланта. Приводил в пример то Брюллова, то Глинку, то себя. Наконец спросил:
— Видел ли ты живопись Брюллова?
— К сожалению, не случалось, — ответил Серяков.
— Так пойдем же, я покажу тебе вдохновленный мною образец его кисти! — возгласил Кукольник.
Широко шагая журавлиными ногами в клетчатых панталонах, он прошел впереди Лаврентия через залу в комнату, где тому еще не приходилось бывать. Здесь стоял длинный обеденный стол, косо застланный нечистой скатертью, окруженный без малого двумя дюжинами стульев, и огромный буфет, все дверки которого были приоткрыты, будто ветром. По бокам его висели два мужских портрета в богатых золоченых рамах.
Серяков долго смотрел на больший из них, лучше освещенный. Живопись действительно была прекрасная, какой никогда еще не видывал. Он так увлекся созерцанием, что едва не попал в неловкое положение, когда Нестор Васильевич спросил:
— Не правда ли, как он сумел схватить во мне главное? Духовное, поэтическое мое начало — все здесь!
Тут только Лаврентий понял, что портрет задумчивого юноши с проникновенным взглядом и длинными волосами изображает самого хозяина дома. Сходство, пожалуй, было, но весьма отдаленное.
Должно быть, и Нестор Васильевич это чувствовал, потому что сказал проникновенно:
— Как это было давно! Уже десять лет пролетело! — И еще более возвышенно: — Искусство, Лауренций, как ничто другое, старит человека, глубоко чувствующего именно потому, что предаешься ему всем составом своим, душою, умом, телом... Вот и кудрей моих уже нет. Редки стали, да и не могу носить — чиновнику, знаешь сам, нельзя. А я пришел к зрелой мысли, что служить отечеству должен и поэт. При российском современном невежестве нужно умножать собою ряды просвещенных деятелей. — Кукольник повернулся ко второму портрету:
— А это брат мой, Платон Васильевич, ты его еще не знаешь. Он также человек значительных способностей, но более практик. И также близкий друг великого Карла и Глинки, член нашей «братии». Его портрет писан в четыре часа лихорадочного вдохновения. Каково?— Кукольник опустился на стул и поник головой.— А как мы были тогда счастливы, как пламенели искусством, и я, и Брюллов, и Глинка!.. Нет, уж теперь не то! Годы и борьба с врагами берут свое... — Он вновь поднялся на ноги: — Но поверь, Лауренций, я еще создам нечто грандиозное! Я ежедневно подбираю материал, обдумываю, делаю наброски, хотя чувствую, что это будет уже последняя, лебединая песнь, потому что, как говорит мой Тасс:
Мои деянья — сновиденья;
Мои желания — мечты;
А весь я — остов, привиденье.
Символ могильной пустоты! ..
«Эк его пробирает! — думал в недоумении Серяков. — От вина, что ли, это?»
И, как бы в ответ на его мысли, впавший было в грустную задумчивость поэт крикнул:
— Тихон! Эй, Тихон!
— Чего изволите? — отозвался из залы камердинер.
— Подай, братец, нам в кабинет бутылочку того бордо, что третьего дня Платон Васильич от Елисеева привез. Да не перегрей смотри, а только немного, как я люблю, слышишь? — И, положив руку Лаврентию на плечо, Кукольник продолжал как ни в чем не бывало: — Сейчас я решил написать статью о народных танцах. Это, собственно, рассуждение одного лица в задуманном мною грандиозном произведении из истории восточной Европы XVII века, которое ты когда-нибудь прочтешь. В каждом танце есть национальный характер. Он связан с историей народа, с его особым складом, с музыкой души, так сказать. Ты понимаешь мою мысль? Уже и рисунки готовы, Рудольф Жуковский вчера принес... Идем в кабинет, посмотрим... Тихон! Эй, Тихон!
— Грею-с! — отозвался голос из кухни.

Продолжение книги ...



При цитировании гиперссылка обязательна.