Повесть о Куинджи. Продолжение книги


Вернуться в начало книги >>

К Новому году в Петербург приехала малороссийская труппа во главе с актрисой Заньковецкой. На первый же спектакль Крамской, Мясоедов и Куинджи взяли ложу. Давали «Наймычку» Шевченки. Редко с подмостков театра так громко звучала правда жизни.
Еще не окончилась последняя сцена, когда Куинджи, с шумом отодвинув кресло, выбежал из ложи.
- За кулисы, - с насмешкой прищурился Мясоедов.
- Не похоже, - ответил Крамской.
Буря оваций заглушила его слова. Аплодировали, вызывали, кричали, особенно бушевал раек.
А Куинджи уже не было в театре. Он выбежал из дверей и, секунду задержавшись у подъезда, кинулся к извозчичьим саням. По случаю мороза на площади жгли костры. В красноватом свете колыхались уродливые тени людей и лошадей.
- На Малый! - крикнул Куинджи. - Быстрее! «Подгулял барин», - знающе определил извозчик, глянув на распахнутую лисью шубу и небрежно надетую шапку.
Архип Иванович не замечал ни свиста ветра в ушах, ни колючих иголок снега, ударявших в лицо. Он опомнился от стука собственных кулаков о дверь, за которой послышался испуганный голос жены. Отворив, Вера Леонтьевна нерешительно отступила.
- Я испугал? Прости... Мне мысль, идея пришла в голову, вот я и торопился.
Ему стало как-то особенно приятно, что дома тепло и уютно, что ждали его прихода. Куинджи порывисто взял жену за плечи и обнял, потом, растерянно потоптавшись в передней, побежал в мастерскую.
Все еще перед глазами были образы героев, понятные, близкие сердцу, в ушах звучала родная украинская речь. Может быть, Настя, подружка детства из мариупольского предместья, пела на сцене о горькой доле? Не она ли грустила о счастье?
Всю ночь художник разбирал свои летние этюды. Под впечатлением украинской природы и быта, мастерски воспроизведенного на сцене, складывалась в воображении новая картина. Ближе стали воспоминания юности: чумацкий тракт, ночевка на берегу реки, Фома-насмешник с его любовью к возвышенным и героическим сказкам. Возник образ южной ночи, тишина, далекие ясные звезды, прозрачная дымка, облаков, медленно наплывавших на луну. Воображение художника рисовало спокойную широкую реку, бесконечную спящую землю и таинственный лик луны.
Так Куинджи начал писать свою замечательную картину «Ночь на Днепре».
Он любил тишину своей мастерской. Весной и летом ее не нарушали даже друзья. Они разъехались на этюды. И Петр снова на лето отправился к отцу в Подмосковье, где тот был лекарем в солдатских казармах.
Куинджи почти не выходил из мастерской. Работа над картиной захватила его целиком. Успех последних произведений был результатом долгих исканий и двух десятилетий труда. Этот успех вдохновлял, открывал новые горизонты для творчества. Благодаря смелому композиционному построению Куинджи удалось как бы расширить рамки картины и этим усилить впечатление необъятности земли и неба, которое он воспевал. Горизонт с боков картины не был замкнут, наоборот - его протяженность подчеркивалась несколькими продолговатыми темными полосами чистого ночного неба между освещенными луной облаками. Линия горизонта была найдена много ниже середины картины, что давало предельную высоту и глубину небес.
И самым смелым композиционным решением художника было направление реки: уходящая вдаль извилистая лента Днепра блестела, отражая лунный свет, между темными берегами, это еще усиливалось контрастом - темным силуэтом мельницы в наиболее освещенном месте реки. Тут художник снова выигрывал в показе пространства, сопоставляя необъятность земли, реки и неба с маленьким, как бы далеким силуэтом мельницы.
Ко всему этому - прозрачная синева ночи и мерцание лунного света. В этой картине художнику все удалось - и большая волнующая мысль о необъятности родины, и смелая композиция, колорит, и особенно свет.
Лунный свет! Это была мечта живописца. Передать его на полотне Куинджи пробовал еще мальчишкой. Сколько раз он начинал - не выходило! Он часто, каким-то внутренним зрением художника, ощущал потоки зеленоватых прозрачных лучей, их переливы. Куинджи был уверен, что настанет время, когда он, наконец, найдет не открытый еще живописцами прием передачи лунного света.
И вот он нашел его. Ему удалось создать такое соединение красок, которое на полотне в сочетании с темными тонами берегов и неба давало ощущение свечения луны и блеска на воде.
Работая только при дневном освещении, Куинджи думал о картине и ночью. Часто он мучительно ждал утра, чтобы внести исправления. Когда «Ночь на Днепре» была почти закончена, ему вдруг показалось, что передний план следовало взять темнее, и, не дождавшись утра, он соскочил с постели, взял со стола горящую свечу и босиком побежал в мастерскую.
Подходя к картине, художник думал только о фоне. Вдруг полотно потеряло свою плоскость. Пейзаж превратился в природу, создавая иллюзию действительного пространства.
Куинджи был поражен. Он случайно нашел то, о чем не смел и мечтать. Как заколдованный, смотрел художник на то великое, что сотворил.
- А что, если взять да поставить ее одну в темноте? ..
Наутро Вера Леонтьевна нашла его спящим на стуле возле мольберта, неодетого, с растрепанными волосами и погасшим огарком в руке.
Вечером Архип Иванович пошел к Крамскому. У него был только пейзажист Клодт.
Архип Иванович быстро зашел в гостиную, окинул присутствующих счастливым взглядом.
- Вы знаете, что я нашел? Чудо! Моя новая картина «Ночь на Днепре» имеет чудесное свойство: при ламповом освещении она теряет ощущение плоскости, - просто окно в природу!
- Может ли быть? - усомнился Клодт. Крамской обрадовался.
- Вот замечательно! Значит, вы не зря трудились столько лет над проблемой света. Расскажите подробнее, как вам это удалось. Когда покажете?
- Увидите, друзья, сами убедитесь! - говорил Куинджи, возбужденно бегая по комнате. - Ничего подобного никому, - понимаете? - никому еще не удавалось! Я сам не могу еще прийти в себя... Надо так устроить свет на выставке, чтобы создавалось впечатление настоящей ночи, чтобы кругом было темно, только картина освещена!
- Не будет ли это искусственно или фальшиво? - спросил Крамской.
- Нет! В том-то и суть, что получается реально! Я сегодня завесил в мастерской окно и весь день проверял, освещение разное пробовал: и свечами и керосиновой лампой. На выставке должны быть лампы с обоих краев картины... - продолжал с увлечением говорить Куинджи.
- А как же другие полотна? - прервал его Клодт; в голосе и в косо брошенном взгляде мелькнуло раздражение: он не забыл обиды, невольно полученной на прошлой выставке, и не простил художнику его успеха.
- Зачем другие? Одну поставить, приспособить придется...
- Очень сложно, - сказал Крамской, вставая с кресла. - У нас всегда мало выставочных залов. Помните, сколько было картин на последней выставке?
- Как, выставлять одну? - Клодт встал и направился в дальний угол комнаты, стараясь показать, что не намерен участвовать в подобном разговоре.
Крамской молчал, его длинные пальцы по привычке теребили пуговицы бархатной куртки, то расстегивая, то снова застегивая ворот.
- Это будет нарушением устава. Правление Товарищества не согласится. Мне кажется, не стоит поднимать этот вопрос, тем более, что к моменту выставки в восьмидесятом году будет десятилетие нашего Товарищества.
Куинджи горячился:
- Но я иначе не могу, эт-то как же? Написать картину полностью, а выставить только наполовину? Могу же я показать картину в подходящей для нее обстановке?
- А если Товарищество будет против? - спросил Крамской и внимательно посмотрел на Куинджи: хотелось убедиться, твердо ли его решение.
Выражение лица Архипа Ивановича было на редкость серьезное, сосредоточенное; он схватил Крамского за руки, стиснул, взволнованно проговорил:
- Понимаете, я должен это сделать не для себя ведь, для картины, для народа!
Крамской отошел, достал из камина красный уголек и прикурил. Он старался понять Куинджи, - получается, что это не эгоизм, не каприз, а необходимость ради созданного произведения.
Вслух он сказал:
- На это нечем ответить, может быть вы правы.
Куинджи молчал, и казалось - он не в гостях, а в своей мастерской перед законченной картиной. Задорно, радостно прищурены глаза, по губам блуждает улыбка.
Не отходя от камина, Иван Николаевич курил, барабаня пальцами по изразцам. Вдруг раздался резкий голос Клодта:
- Вы гордец!
Архип Иванович изменился в лице.
- Эт-то оскорбление, эт-то... - он был возмущен и расстроен. - После такого... Я думал раньше писать заявление и просить исключения для одной картины в правлении Товарищества, а теперь не буду писать, не могу, не хочу! - упрямо твердил Архип Иванович, одеваясь в передней.
И сколько после ни старался Иван Николаевич уговорить Куинджи, - не помогало, тот официально вышел из Товарищества. Многие художники его осудили, никто не понял причины, и только Крамской заступался:
- Бог с ним, с Куинджи, видно иначе он не мог. Душой он все равно с нами.
Город наполнился слухами о картине.
Когда в ноябре 1880 года ее выставили в Обществе поощрения художеств одну, как и хотел Куинджи, освещенную лампами в зале с затемненными окнами, произошло небывалое. Весь Петербург осаждал помещение выставки. Кареты выстраивались в очередь по пять кварталов. На ближайших улицах трудно было проехать.
Люди толпились по обеим сторонам тротуара. Во избежание давки, на выставку пускали группами. В то время как одни находились подле картины, другие вереницей ждали на лестнице и толпой стояли у подъезда. Газеты печатали хвалебные отзывы, журналы помещали статьи и даже стихотворения, посвященные «Ночи на Днепре».
Люди всех чинов и званий спешили смотреть картину. Студенты, военные, ученые, чиновники, разряженные барыни стояли стеной, давя друг друга на лестнице и в коридоре. С трудом пробравшись к таинственной двери, за которой висела картина, посетители говорили:
- Что делается!
Архип Иванович вынужден был наводить порядок, устанавливать очередь. Любопытные барыни, не попав к картине, успокаивались на том, что видели самого Куинджи. Нерусская фамилия, густая черная борода, горящие счастьем глаза превращали его в мифического мага и чародея, переодетого в светский костюм. В тесноте на лестнице, посмотрев на художника, то и дело подходившего к кассе с просьбой прекратить продажу билетов, барыни с трудом выбирались на улицу, где все еще стояла огромная толпа, и многие, так и не дождавшись, возвращались домой.
У картины создавалась давка, слышались возмущенные голоса:
- Пустите, подвиньтесь! Что вы других не пускаете, дайте взглянуть!
И действительно, отойти от картины было трудно. Хотелось смотреть и смотреть на эту тихую светящуюся даль, казалось - нет больше зала, нет взволнованных людей, а течет здесь совсем недалеко вольная, спокойная река и торжественно светит луна.
- Какая тишина! Какой спуск туда, к реке! А дальше, у самого берега, замечаете, красный огонек. .. Это чумаки кашу варят.
- А Днепр, Днепр! .. Вглядитесь, ведь рябь на реке трепещет, искрится, да как тонко! Это надо в бинокль!
- А луна-то живая!
Рябь на реке, чуть заметный пар и сияние лунного диска заставляли некоторых зрителей просить разрешения заглянуть за стенд, на котором висела картина: «Уж не устроено ли там хитрости? Может, она на стекле написана и освещается сзади?»
Петербург знал много выставок и академических, и передвижных, и «весенних». Иногда, по случаю юбилея, выставлялись картины одного художника, но только Верещагин решился показать публике отдельный цикл.
- Как у Куинджи смелости хватило выставить одну картину? - спросил у Мясоедова пейзажист Орловский.
- Да ничего, батенька, «смелость города берет». Вот и он взял Питер. Около картины была такая давка, как во время крестного хода подле святой иконы, - ответил он насмешливо.
Помимо художественной ценности, картина Куинджи интересовала пейзажистов новым подходом к изображаемой натуре: передача яркой светотени, дополнительные тона, смелость контраста. Серьезные художники принялись за изучение открытия сочетания красок, а некоторые старались уменьшить поразившие всех достоинства. Нашлись и завистники. Тут же, за стенами выставки, можно было услышать злые, клеветнические слова:
- Фокусничество! Славу раздули! .. А рисунок-то видели? Наивный, детский рисуночек-с... Освещение-то освещением, во надо бы и над деталями поработать, а тут, видите ли, у нас умения не хватило! Да и где ему, бывшему гусятнику, образования-то нет! ..
Особенно много злословил Клодт. Он никак не мог успокоиться. Везде, где только можно, зло критиковал картину. Однажды, сидя в гостиной Крамского, он возмущался:
- Несомненно одно - недостатков масса, рисунок слаб, никакой композиции: убогая простота, до наивности - река да пара хат. Свет луны слишком яркий. Как хотите, но картина не сумела подделаться под действительность, как ни старался Куинджи. Ведь все лишь световой эффект!
Иван Иванович Шишкин не терпел несправедливости.
- Ну уж, простите, но световой эффект, подобный натуре, - это изобретение художником солнечного света, которого до сих пор еще не изобрели. Чтобы воспроизвести на полотне свет, равный реальному, надо открыть закон, а это не легко! Архип Иванович новатор. Он много лет работал в этом направлении, прежде чем совершил открытие... Никто до него не давал такого освещения, таких натуральных красок...
Куинджи был счастлив. Это была победа, победа многих лет труда. Сколько энергии, сил, борьбы он отдал, чтобы достичь желаемого!
Теперь он думал уже о будущих своих произведениях. Солнечный свет - теплый, радостный, приносящий жизнь, еще больше стал привлекать и волновать художника.
Пейзажист Орловский не спал ночами, стараясь проникнуть в сущность открытий Куинджи. Вначале он невольно пришел в восторг, но вскоре заговорила зависть. Лавры Куинджи не давали ему покоя; особенно, когда об успехе художника заговорили все газеты и журналы, Орловский совсем разозлился - ему казалось, что Куинджи незаслуженно захвалили. Всюду, где только можно было высказать свое «просвещенное» мнение, Орловский критиковал картину. Но внутренне он был все же потрясен необычайным освещением и решил открыть «тайну» Куинджи.
Желая увидеть картину при дневном свете, Орловский дождался, когда выставка была закрыта, сунул сторожу целковый и получил разрешение любоваться «Ночью на Днепре».
Вот оно «петербургское чудо»! При дневном освещении терялось впечатление «окна в природу». Это была только картина, но никем еще не превзойденная. Чуть мимо полотна падал из окна яркий солнечный свет, при котором картина выигрывала в тонкости красок, в нюансах и в общем колорите. Наперекор всему, на картине светилась луна, горели огни, искрился, переливаясь, Днепр, и сказочная южная ночь была перед глазами во всей красоте и силе.
Вернувшись с выставки, Орловский еще усерднее принялся за изыскания. Он стремился решить вопрос, почему блеск луны на картине оказывает на глаза то же действие, что и в натуре. Если посмотреть на темный предмет после взгляда на луну Куинджи, в глазах получается световой эффект, как от небольшого источника света.
Художник часами смешивал краски, меняя пропорции, но, убеждаясь в бесполезности, бросал работу и шел в другой конец своей мастерской, где на овальном столе в беспорядке лежали старые газеты и журналы. Он искал истину даже там, не раз перечитывая все, что писалось об этой картине.
«...«Ночь на Днепре» Куинджи - это не движение живописи вперед, а скачок, скачок огромный. Впечатление от нее решительно волшебное: это не картина, а сама природа, перенесенная на полотно, в миниатюре. Такой другой картины нет в целом мире, нет в мире искусства. Это торжество того вдохновенного реализма, который чует природу, чует гармонию ее красок и теней, чует ее жизнь, и зритель стоит перед воспроизведением ее ошеломленный и не верит, чтобы краски могли так говорить. Картина эта - большое общественное явление: русский художник решительно и смело прокладывает новые пути в искусстве и отгадывает и открывает, в чем заключается настоящий реализм. Куинджи - большой талант; у него большая будущность...»
Постепенно Орловский углубился в чтение и не заметил, как в мастерской появилось двое друзей, которые, притаившись за мольбертом, с интересом наблюдали за менявшимся выражением его лица. Он продолжал читать:
«Куинджи понял натуру гораздо выше, чем понимали ее до сих пор натуралисты, и вследствие этого картинами Куинджи должна действительно начаться новая эра в живописи; его вещи будут изучаться, они породят особую школу. Всматриваясь в произведения Куинджи и обсуждая их, художники поймут, что надо не списывать, не копировать только с натуры, а вглядываться в нее, вдумываться, видеть натуру в общем, в гармонии...»
«Нет сомнения, что Куинджи так и поступал, нет сомнения, что он не копировал изо дня в день, а наблюдал, чувствовал и мыслил. Вот в чем... его могущество и колдовство».
Друзья не выдержали:
- Хорош! Битый час смотрим, как ты тут шепчешь. Так и свихнуться недолго.
- «Музыку я разъял, как труп. Поверил я алгеброй гармонию...» - декламировал другой, вставая в артистическую позу.
- Будет вам, я не Сальери, читаю вот, что пишут о «Ночи на Днепре», - ответил Орловский. - Все это теория, а в чем же практически сила? Пишут, стало быть, понимают, а заставь исполнить, кто возьмется? Страхов, Вагнер, поэт Полонский, Тургенев. .. Допустим, они всю жизнь об искусстве или для искусства пишут. Но Менделеев! Он химик, химик! - тянул он, потрясая газетой. - Слушайте, прочту: «Пред «Днепровской ночью» Архипа Ивановича Куинджи, как я думаю, забудется мечтатель, у художника невольно явится своя новая мысль об искусстве, поэт заговорит стихами, в мыслителе же родятся новые понятия - всякому она даст свое».
- Да брось ты, лучше покажи нам свои картины, - запротестовали друзья.
Немного спустя, когда они ушли, Орловский снова вернулся к столу, и первое, что он увидел, были слова в открытой книжке «Художественного журнала»:
«Выставка Куинджи была блестящим триумфом художника. Тут во мнениях о могуществе его таланта сошлись и журналисты, и литераторы, и профессора, и ученые, и поэты. Всех очаровала картина, и все выразили, каждый по-своему, свои чувства, все подняли полные бокалы в честь Куинджи».
Крамской один из первых видел «Ночь на Днепре» еще в мастерской. Он чувствовал, что Куинджи, как новатор, несколько отошел от передвижников в подходе к изобразительным средствам, в технических приемах. Какая сила мастерства, талантливости!
Внимательным, пытливым взглядом он долго изучал картину, стараясь более точно определить значение открытия. На его нервном, подвижном лице, кроме восхищения и радости за товарища, невольно выразилось беспокойное чувство: «Не потускнеет ли со временем картина, не погаснет ли это чудесное свечение красок?»
Крамской знал, что Куинджи смешивал краски по-своему, не всегда считался с законами, установленными веками в масляной живописи.
Но до чего же умел Архип Иванович подбирать тона! Под его волшебной кистью простая краска в один миг превращалась в золото. Иван Николаевич вспомнил, как Куинджи выручил его: однажды никак не получался золотой блеск на погонах офицерского мундира. В это время в мастерскую вошел Куинджи, посмотрел на портрет и сказал:
- Эт-то же просто, Иван Николаевич! - он взял палитру, кисть, выдавил из тюбиков краски, на мгновение задумался, смешал, мазнул по краю палитры. - Вот и готово!
Крамской чуть тронул этой краской погон, который тут же заблестел. Так же просто, очевидно, засветилась у него и луна! Много позже, когда по городу уже прокатилась первая волна восторгов и о картине заговорили газеты и журналы, Крамскому стало ясно, что никто другой не задумался над беспокоящим его вопросом. Со свойственной ему принципиальностью, Иван Николаевич написал Суворину в «Новое время» письмо, в котором излагал свои взгляды:
«Два слова по поводу картины Куинджи. Меня занимает следующая мысль: долговечна ли та комбинация красок, которую открыл художник? Быть может, Куинджи соединял вместе (зная или не зная - все равно) такие краски, которые находятся в природном антагонизме между собой и, по истечении известного времени, или потухнут, или изменятся и разложатся до того, что потомки будут пожимать плечами в недоумении: отчего приходили в восторг добродушные зрители? Вот, во избежание такого несправедливого к нам отношения в будущем, я бы не прочь составить, так сказать, протокол, что его «Ночь на Днепре» вся наполнена действительным светом и воздухом, его река действительно совершает величественное свое течение, и небо - настоящее, бездонное и глубокое. Картина написана немного больше полугода назад, я ее знаю давно и видел при всех моментах дня и во всех освещениях, и могу свидетельствовать, что как при первом знакомстве с нею я не мог отделаться от физиологического раздражения в глазу, как бы от действительного света, так и во всё последующие разы, когда мне случалось ее видеть, всякий раз одно и то же чувство возникало во мне при взгляде на картину и попутно наслаждение ночью, фантастическим светом и воздухом.
В самом деле, вопрос стоит того. Пусть потомки знают, что мы отдавали себе отчет и что, в виду невероятного и нового явления, мы оставили к сведенью эту оговорку».
Забота оказалась бесплодной: письмо, попавшее под добротное сукно издательского стола, не увидело света. Куинджи скоро перестал радоваться своей славе. Его утомляло всеобщее внимание.
У дома то и дело останавливались экипажи. Люди звонили у дверей, без спросу врывались в мастерскую, хвалили, поздравляли, просили. Не было покоя и вечерами. Находились такие, что умоляли художника продать им эту картину:
- Берите сколько угодно, мы не богаты, но в рассрочку оплатим все, сколько назначите за этюд, набросок, картину, хотя бы повторение в малом виде.
Кончилось тем, что раздосадованный Куинджи вывесил на дверях объявление: «Никого не принимаю».
Прочитав наклейку, друзья смеялись:
- Архип Иванович, как ваши лавры?
- Да, знаете, это безобразие... Один господин больше месяца ходит, просит, на колени вставал, чтобы я ему «Ночь на Днепре» отдал. И как! Еще требует! Я теперь, эт-то... его звонки по звуку узнаю. Не пускаю, так он на улице ждет у подъезда.
На одном из вечеров у передвижников Орловский признался, что упорно работает над секретом Куинджи.
- Над «секретом»? - засмеялся Архип Иванович. - Да у меня, честное слово, никаких секретов нет.
- Не притворяйтесь, вот постигну и вам скажу.
- Согласен, только, право, напрасный труд искать, чего не существует. Это какие же у меня секреты? - удивлялся он.
В один из первых весенних дней яркое солнце заполнило весь город, и дворники стали сгребать в кучи талый снег. Куинджи встретил на набережной озабоченного, но торжествующего Орловского. Увидев Куинджи, он еще издали начал жестикулировать, предлагая идти за собой. «Идти или нет? - сомневался Куинджи. - Словно рехнулся чудак».
Но Орловский имел такой заговорщицкий вид, что Куинджи молча последовал за ним в мастерскую при Академии художеств. - Секрет ваших пейзажей - в гармонии тонов. Вы берете единый тон и от него пишете всю картину. Но это не так просто дается. Трудно выдержать эту гармонию единства. Я обнаружил всю вашу хитрость!
Открыв в мастерскую дверь, он подвел Архипа Ивановича к окну, выходившему в сад, и подал осколок зеленого стекла.
- Вот в чем ваш секрет!
- Что такое? Где секрет, в чем? .. - недоумевал Куинджи.
- Не хитрите, - страстно шептал Орловский. - Для соблюдения этого главенствующего тона вы пишете природу в цветное стекло! Через такое зеленое вы писали «Березовую рощу», а через это «Ночь на Днепре»? Я понял? Верно?
Куинджи непонимающе смотрел то на стекло, то на художника и вдруг разразился неистовым хохотом.
- А вот синее - через него вы писали «Украинскую ночь». Вот малиновое - «Вечер на Украине», - продолжал Орловский. Не сказав ни слова, Куинджи быстро ушел из мастерской. Было слышно, как он все еще смеялся, спускаясь с лестницы.
Орловский метался по комнате: «Неужели я снова ошибся?» Он подошел к столу, где валялись газеты. Снова на глаза попала фраза из открытого журнала: «Такой другой картины нет в целом мире...»
Из мастерской Орловского Куинджи вышел на набережную Невы. Снег, всю зиму лежавший на головах и спинах сфинксов, стаял, только по бокам остались темные полоски - следы стекающей воды.
Куинджи внимательно всмотрелся в каменное лицо сфинкса, и ему показалось, что сфинкс улыбнулся. Прошло уже более двадцати лет, как он увидел их в первый раз. Куинджи отчетливо вспомнил ощущение страха, которое охватило его, когда он неожиданно столкнулся с этими каменными чудовищами. Тогда они казались ему строгими, надменными хранителями старой академии. Вдруг, вспомнив Орловского, он весело засмеялся: «И придумал же он нелепость на мою голову!»
Вскоре после закрытия выставки Куинджи ехал в Общество поощрения художеств. Вез его старый извозчик в облезлых скрипучих санях, и лошадь, впряженная в эти сани, была неопределенного, линялого цвета. Архип Иванович часто ездил в таких неприглядных упряжках, - жаль ему было извозчиков-стариков, которых почти никто не нанимал. «Не легко им хлеб достается...»- думал художник, поглядывая на согнутую спину старика, одетого в рваный тулуп.
Подъезжая к зданию Общества, извозчик сказал:
- Дом-то особенный. В нем, барин, чудо было - картина, как на соборный праздник народ валил. Уж разговору было! .. Куинджи улыбнулся.
- Ты сам-то видел?
- Да где там, а страсть хотелось. Шагнув из саней, Куинджи сказал:
- Идем!
Извозчик не понял, просительно начал:
- Мне бы поехать, барин. Вы уж извольте сразу платить...
- Да заплачу я, и за простой прибавлю. Идем, покажу я тебе это «чудо».
Старик не поверил.
- Его уже закрыли, не столько б народу было.
- А мы откроем, - с озорством усмехнулся Куинджи.
Старик слез с саней, недоверчиво огляделся - уж больно внове, что зовут его поглядеть картину. Снял шапку у дверей, будто у храма, пошаркал подошвами валенок и пошел бочком.
Поднявшись на второй этаж, Куинджи отпер зал и, сказав старику:
- Заходи, не бойся! - исчез в темноте.
Чиркнула спичка. Невдалеке озарилось лицо Куинджи, веселое, с хитроватой улыбкой, спрятанной где-то в усах и бороде, на свет прищурились лукавые глаза. Он зажег две лампы, быстро снял занавес с картины и отошел.
Старик, не моргая, смотрел на полотно, сначала издали, потом подкрался ближе, невнятно зашептал:
- Да что ж это? - И снова смотрел не отрываясь. Произошло то чудо, что и не снилось: на минуту забыл он, что он извозчик, что в стужу мерз у подъезда, поджидая случайных седоков, что горько в старость одному. Он был у Днепра, прислушивался к ночной тишине, глядел на блеск воды, на звезды и чувствовал себя помолодевшим. «Лугами пахнет, сыростью с реки. И как же вольно и легко дышать...»
В коридоре раздались шаги. Старик опомнился, растер слезу и быстро стал благодарить:
- Спасибо, барин, утешили человека, ввек не забуду: простого человека - извозчика допустили! Уж простите меня: как ехали, подумал - дай удивлю, чай, барин-то приезжий, не слыхал, небось, о картине, а это вы сами...
В дверях Куинджи подал ему монету.
- Ты вез меня. Старик взмолился:
- Нет, нет, не возьму, и не обижайте, а впредь, утрами-то я стою у Пятой линии, быть может пригожусь.
Не надевая шапки, низко поклонившись, старик ушел.
И вот теперь, когда Куинджи возвращался домой после встречи с Орловским, он увидел этого извозчика у своих дверей. Тот сидел на верхних ступенях лестницы и, подперев голову руками, думал какую-то невеселую, стариковскую думу. Завидев Архипа Ивановича, он встал, поклонился, глаза его с покрасневшими веками смотрели просительно.
- Барин, не откажите, не для себя я, для мальчонки, Петром зовут.
Архип насторожился.
- Петр, какой?
- Да он-то знает вас. Тоже вашему ремеслу обучен, художник он, - вздохнул старик.
Куинджи позвонил, Вера Леонтьевна, открыла дверь.
- Зайди-ка, - сказал он.
Старик вошел, его провели в кухню, усадили на табуретку. Он стал рассказывать:
- Тогда, после картины-то, домой добрался, уж поздно было; пришла старуха соседка с кипятком, один живу я. Ей и рассказал, что видел. Она ушла, потом стучит: «Пахомыч, ты лег? Поди-ка, говорит, к моему квартиранту, уж больно просит». Мальчишка он, молоденький, квартиру с осени нанял, едва пришел, больной, чахотка, должно, подкосила. Зашел я, знобит его. «Расскажи мне, какую ты видел картину?» Я и ему, что вот, мол, ехал барин... А он вдруг: «С черной бородой?» Мол, с черной - точно. «Расскажи, какая она, картина». Я только начал, а он закрыл глаза руками, как бы от свету, и говорит: «Я так хотел бы перед смертью ее увидеть».
Старик замолчал, потом добавил:
- Зачем вот я смотрел, ему бы посмотреть, я бы свозил на лошади его.
Вера Леонтьевна тихонько подошла к Куинджи, который смотрел в окно и слушал, не перебивая.
- Ведь это, наверно, Петя наш.
- Да, это Петр. Почему же он не сообщил, что возвратился?
Он быстро обернулся к извозчику: - Едем!
Всю дорогу до дому, где находился Петр, Куинджи думал: как получилось, что с самой осени до весны он не вспомнил о Петре. Нет, вернее, он вспоминал, но во-время не разыскал, все думал, вот сам придет. От Пахомыча он узнал, что летом умер у Петра отец, и тот, все распродав, пришел к ним на квартиру уже больной.
Когда подъезжали к большому старому дому, уже темнело. Извозчик провел Куинджи глубоко в подвал, где при звуках их шагов отворялись многочисленные двери и на богато одетого человека смотрели с любопытством оборванные худые обитатели. Это была ужасная изнанка дворянского Петербурга.
В комнате, куда ввели Куинджи, было душно, сыро и холодно. Петр лежал за перегородкой, закрытый чьим-то тулупом. Архип Иванович тихонько наклонился.
- Петр.
Большие серые глаза открылись, взглянули с недоверием. Петру казалось, что он в бреду увидел своего учителя.
- Петр, - снова позвал Куинджи.
Тот понял:
- Вы?! - Хотел привстать, не смог, закашлялся. Даже в полумраке подвала было видно, как ввалились щеки, блестели от жара глаза.
«Эх, если бы раньше его разыскать», - снова упрекнул себя Куинджи.
- Почему же так получилось, что ты не сообщил, когда вернулся в Петербург?
- Мне ведь теперь не рисовать, - горько улыбнулся Петр. - Узнал, что вы заняты, потом свалился. А на картину пошел смотреть, не смог пробраться, с тех пор лежу.
Кунджи снова взволновался.
- Кто тут есть? - сказал он громко. В комнату вошла пожилая женщина.
- Где Пахомыч? - спросил он.
- Тут я, - отозвался из-за перегородки старик.
- Поезжай ко мне за шубой, скажи жене, чтобы дала одеяла.
- Архип Иванович, не беспокойтесь, зачем вы... - просил больной.
Пахомыч, стоявший в дверях, нерешительно топтался на месте и жалобно смотрел на Куинджи.
- Не поверят мне, вы бы записочку...
- Поверят, скажи, чтобы жена стелила в столовой на диване.
Ушел Пахомыч, через минуту мимо окон прокатились санки.
- Архип Иванович, я не поеду, мне все равно не поправиться.
- Поправишься, - тихо, но уверенно сказал Куинджи, - еще не такие вставали! Полежишь немного, а летом вместе поедем на юг, к морю, к солнцу. Там и картины писать будем вместе - свет яркий, кругом цветет все, птицы поют!
Куинджи сложил в трубку губы и тихонько засвистел. И тут, в полутемном подвале, так неожиданно прозвучал задорный посвист птички, что Петр молча счастливо улыбнулся. Он взял своими длинными худыми пальцами широкую, мягкую руку Куинджи, прижался к ней щекой.
Архип Иванович перестал посвистывать, он почувствовал, как сжалось сердце, стало трудно дышать, что-то горячее обожгло веки. Свободной рукой он медленно провел по волосам Петра, нежно и ласково, как сумел.
Приехал Пахомыч, больного закутали и усадили в санки. Куинджи заплатил за квартиру, дал денег женщине, что смотрела за Петром, и вышел на улицу.
С той минуты, как пришел Куинджи, Петру хотелось сказать что-то особенное, хорошее в благодарность своему учителю. «Что-то такое надо...» - думал он в полузабытьи. Только тронулись санки, Петр вспомнил:
- Архип Иванович, там, под кроватью, в ящике - этюды.
Остановили лошадь, Пахомыч принес этюды, поставил под ноги ящик, снова уселся на козлы.
Под скрип полозьев Петр задремал, и только там, где сани с трудом тащились по оттаявшей земле, он просыпался и чувствовал, что держит его крепкая рука.
Проснулся Волжин в комнате, заполненной весенним солнцем. Беленые стены, скромная мебель, из окон двумя потоками вливается солнечный свет. Долго смотрел он кругом: какие-то голые ветки огибали оконные рамы. Петр вспомнил - это столовая Куинджи, где на стульях в первый его приход были расставлены этюды, а на окнах вились тогда виноградные лозы с узорчатыми зеленовато-прозрачными листьями. «Виноградник в Петербурге!» - как он тогда удивился. А сейчас еще листья не распустились. В комнату вошла Вера Леонтьевна, красивая, приветливая, одетая в светлое платье.
- Здравствуй, Петя, - она протянула руку, потрогала его лоб, заботливо спросила: - Как спал? Ты будешь молоко пить или кофе?
Петр ничего не мог ответить, только лежал и смотрел, в его больших серых глазах отражалось смущение и радость.
С этого дня Петр поверил, что он выздоравливает. «Все пойдет теперь по-новому, будет хорошо». И действительно, он начал поправляться. Не вставая с дивана, пробовал немного рисовать по памяти деревья, реку, камыши. Петру хотелось скорее писать красками и влить в свою картину столько солнца, сколько тепла и света было у него на душе.
Часто в комнату заходила Вера Леонтьевна, приносила ему поесть, поливала цветы, уходила обратно и возвращалась с рукодельем. А за окном разливалась и зеленела удивительно яркая для Петербурга весна. Солнце падало Вере Леонтьевне на лицо, на руки, и в такие минуты Петр не раз пожалел, что раньше не стал портретистом.
Когда темнело, из мастерской спускался Архип Иванович. Он подолгу рассказывал Петру о море, о юге, пробуждал желание жить. Жить! - Петр верил в это. Надежда вернуться к жизни стала необходимой - только жить! Часто про себя он повторял это слово с мечтою, с желанием работать, творить, с тем ощущением светлой радости, которой было заполнено все вокруг. Куинджи чаще всего говорил о солнце, о его передаче на полотне, о разложении спектра, о красках, опыты над которыми он сейчас производил.
Но вскоре погода изменилась, подул сырой, холодный ветер с залива, серыми колючками посыпал снег. Петру стало хуже, и слово «жить» он повторял про себя с мольбой: «Только бы жить!»
Куинджи собрал врачей, они посоветовали ехать на юг. Петру становилось совсем плохо. Архип Иванович не опал по ночам, сидел у Петра, разговаривал, смеялся, когда ему это удавалось, или ходил взад и вперед по своей мастерской. Восемь шагов в длину, восемь обратно... Третий час ночи. Мелкий дождь с колючим снегом надоедливо колотит в застекленный потолок. Так ночь, другая, третья... Где же взять столько денег? На юг немедленно, - сказали врачи. «Ведь надо же, совсем недавно вложил все свои сбережения в постройку большого дома. Они, конечно, окупятся, принесут доход, но не раньше, чем через несколько лет!» Относительно этих денег у Куинджи были большие и благородные планы. Только бы суметь их осуществить, тогда он сможет помогать всем нуждающимся художникам.
«Но теперь денег еще нет, а они нужны сейчас, иначе погибнет художник, погибнет юноша, полный вдохновения, нерастраченных сил. Этого нельзя допустить, с этим надо бороться, бороться до последней минуты... Может быть, придет спасение от страшной болезни. Петра нельзя отправить одного, нельзя доверить кому-нибудь, надо ехать самому. Но где взять денег?»
Дойдя до стены, Куинджи поворачивается, снова идет, стараясь шагать неслышно. «Может быть, Вера заснула, может быть, спит и Петр».
Вдруг Архип Иванович остановился, пораженный простой и логичной мыслью: «Надо продать картину, не дожидаясь, когда Третьяков вернется из-за границы. Придется нарушить данное обязательство. Но что же делать? Раньше осени Третьякова нечего ждать, а деньги нужны не позднее, чем дня через два. Великий князь... он купит, даже дороже даст. А как бы хотелось, чтобы «Ночь на Днепре» красовалась в галерее, поистине ставшей народной».
На следующий день Куинджи поехал в министерство императорского двора, потом вернулся в Общество поощрения художеств. Он был сумрачный, сердитый, долго смотрел на картину, вздохнул и велел ее упаковать.
«Конечно, почет художнику, что покупает великий князь, - пытался он успокоить себя. - А ведь я ее в последний раз вижу, не полюбоваться мне больше на мой Днепр! Если бы у Третьякова... Но ведь от этой картины зависит жизнь человека, художника, который должен жить и будет творить...»
- Осторожней, ради бога, осторожней! - окликнул он служащих, выносивших заколоченный ящик с картиной.
С чувством большой потери возвращался он домой. Никогда при продаже своих полотен не было такого горького ощущения. Через несколько дней он увез Волжина на юг, в Киев. Они уехали одни. Вера Леонтьевна осталась в Петербурге.
Перед отъездом они провели вечер втроем. Архип Иванович рассказывал Петру о своем путешествии с чумаками. Вера Леонтьевна кончала вышивку полотенца - Петру в дорогу.
- Почему я не могу поехать с вами? - спросила она.
Куинджи посмотрел на нее и на Петра. Ему было жаль оставлять ее одну, но и брать с собой становилось опасным. Болезнь Петра развивалась ужасающе быстро, он боялся заразить жену.
- Не огорчайся. Подумай, и ты согласишься... Я ведь прав.
Петру тоже хотелось, чтобы Вера Леонтьевна ехала с ними. Он привык к ее вниманию и заботе. Архип Иванович переменил разговор:
- Мы с Петром туда отправимся поездом, а обратно пойдем с чумаками. Правда, их мало осталось с тех пор, как провели железную дорогу, но для нас еще найдется какой-нибудь захудалый чумацкий обоз. Будем волов понукать, песни петь у костра, спать под открытым небом. Ох, и спится там здорово!
Вера Леонтьевна осталась одна. Медленно потянулись дни в молчаливой, пустой квартире. Мысленно она всегда была с мужем «а вокзале, в поезде, в Москве: «Как-то они там? Лучше ли Петру?»
И они скучали без нее. Вначале Петр чувствовал себя не плохо. Но когда добрались до Киева, ехать дальше было бесполезно. Болезнь обострилась.
Они остановились в загородной гостинице на берегу Днепра. Петр целыми днями лежал у открытого окна, смотрел на облака, на реку, мечтал скорее поправиться, чтобы писать картины. Часто он старался вспомнить светлые дни своей коротенькой жизни. Их насчитывалось не много: два или три из детства, один с отцом на рыбалке, а остальные, все до одного, проведенные рядом с Куинджи.
Даже теперь, когда приступы кашля становились все мучительнее и чаще, в минуты покоя Петр радовался каждому слову Архипа Ивановича. Художник подолгу работал с этюдом тут же, невдалеке от кровати. Он старался передать в перспективе контуры берегов уходящей вдаль реки или тщательно выписывал большое волнистое облако, освещенное солнцем.
Стараясь не отходить от Петра, Куинджи работал упорно, но не мог найти в себе силы для настоящего творчества. Художник видел, как быстро исчезали силы у его молодого друга. «А хорошим мог бы быть пейзажистом!» - мучительно думал Куинджи. Рисуя свой маленький зтюд, он с беззаботным видом говорил об искусстве, но невольно думал про себя: «К чему, все равно не поможет, разве только немного прибавит энергии, силы, чтобы жить!»
Он снова не спал ночами, как только светало, приходил к Петру, которого мучил кашель.
- Почему вы не спите, Архип Иванович, это, наверно, я вам мешаю?
- Мне надо изучить восход солнца, понимаешь, в это время такие живые краски!
Однажды в такое утро Петр долго, не отрываясь, смотрел в окно. Солнце уже взошло, но Днепр, освещенный косыми лучами, еще в дымке тумана. Все очертания земли и неба мягки, а краски - в расплывчатой гамме тонов.
- Твоя любимая мягкость, без всяких контрастов, - сказал Куинджи.
Петр, не отрываясь, кивнул.
- Когда я поправлюсь, напишу вот это небо, Днепр, чтобы степь казалась нетронутой, на первом плане помещу вон тот репейник, - видите, как хорошо он сбоку освещен?
- Правильно, эт-то должно получиться, - подтвердил учитель.
На лице Петра засветилась смущенная улыбка, счастьем засияли серые глаза.
- И, если можно, вы разрешите, я подарю ее вам, если она получится.
- Согласен! - Архип Иванович улыбнулся от всей души - на секунду ему показалось, что это возможно.
Петр лег, закрыл глаза: солнце, тепло, ветерок, как хорошо! А самое лучшее, что наконец он придумал, как доставить радость своему дорогому учителю. Картина представлялась ему такой простой и ясной, что только взять кисть и писать!
К утру следующего дня Петр умер.
Архип Иванович мучительно боялся этого. Надежды не было уже давно, и все-таки смерть этого маленького мечтателя застала его врасплох. Похоронили Петра в степи, у полуразрушенной часовни, невдалеке от загородной гостиницы. За телегой с гробом шли двое: невысокий коренастый человек с красивым печальным лицом и пожилая горничная из гостиницы, ухаживавшая за больным. Входя в пустую комнату, Куинджи шепотом произносил: «Петр, Петр, как нелепо все получилось!»
Он садился у окна, клал голову на подоконник и так засыпал, пока не всходило солнце, пока косые лучи не освещали его лицо, не золотились в густых волосах, начинавших седеть.
Только после смерти Петра открыл он ящик его этюдов, которые были написаны в прошлое лето. Пейзажи полей, лесных опушек, дали русских дорог говорили о чем-то новом, по-своему понятном. А сколько их было! - маленькие наброски, случайные зарисовки, хорошо прописанные этюды - почти картины. Еще немного, и Петр Волжин из ученика превратился бы в большого самобытного художника.
Архип Иванович отбирал этюды. Он задумал писать картину, мечты о которой поведал ему Петр. И в память о молодом художнике ему захотелось сохранить его манеру, стиль письма, его любимую мягкость тонов.
«Правильно, эт-то единственно правильно: он подарил мне ее, сотворив в воображении, а мне осталось перенести ее на полотно», - думал Куинджи, по привычке шагая по комнате.
Медленно, мучительно писалась картина. Куинджи часто сверял свою работу с этюдами Петра.
В утренней дымке спокойный, неподвижный Днепр, еще розовеющее от восхода небо, некошеная степь, до горизонта заросшая цветами, да несколько стеблей бурьяна возвышаются на первом плане. Во всей картине мягкие переливающиеся тона, ни движения, ни тени, ни контраста, ни ярких пятен. Это не бурная весенняя жизнь степи, а тихая дремота земли утром, в жаркое лето.
Картина «Днепр в туманное утро» удивила всех, кто знал контрастную палитру Куинджи. Она была выполнена совсем не в его манере. Проезжая через Москву, художник продал ее Третьякову.

Продолжение книги... >>



При цитировании гиперссылка обязательна.